И глухо заперты ворота,
А на стене - а на стене
Недвижный кто-то, черный кто-то
Людей считает в тишине.
...Он медным голосом зовет
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ.
(«Фабрика»)
Только на этот раз спины сгибаются не над станком, не под фабричными кулями, а под солдатскими ранцами. Но по-прежнему в чьих-то «желтых окнах» смеются над этими обманутыми «нищими».
Но не начинают ли «нищие» прозревать? Блок все чаще замечает «озлобленные лица у «простых людей» (т. е. у vrais grande monde {Настоящий большой свет (франц.).})». «Настоящий большой свет» (так называет герой толстовского «Воскресения» тех, кого его собратья третируют как «нищих») начинает пробуждаться к жизни, подталкиваемый войной и наступающей в стране разрухой.
Еще недавно, в конце марта 1916 года, Блок написал стихотворение «Коршун»:
Чертя за кругом плавный круг,
Над сонным лугом коршун кружит
И смотрит на пустынный луг. -
В избушке мать над сыном тужит!
«На хлеба, на, на грудь, соси,
Расти, покорствуй, крест неси».
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней. -
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Это стихотворение выросло из черновиков «Возмездия», как горький и гневный крик, обращенный к «нищим». И как будто ответом на него звучат слова из письма к поэту, написанного критиком и публицистом Ивановым-Разумником, с которым Блок сблизился в «Сирине»:
«Я живу интереснейшими впечатлениями деревни, которая за последнее время растет, как царевич Гвидон в бочке».
Но пока что приводной ремень чудовищной мясорубки продолжает вертеться, и близится черед поэта «покорствовать, крест нести» в рядах армии.
Он испытывает отвращение к тому, чтобы самому попасть в машину империалистической войны, этой «огромной фабрики в ходу».
«Я не боюсь шрапнелей, - писал он. - Но запах войны и сопряженного с ней - есть хамство. Оно подстерегало меня с гимназических времен (имеется в виду военная среда, в которой вращался отчим. - А. Т.), проявлялось в многообразных формах, и вот - подступило к горлу».
Можно себе представить, что пойди Блок на фронт добровольно, из этого была бы сделана грандиозная «патриотическая» реклама военной «фабрике». И поэту нашли бы безопасное место, ограничившись эксплуатацией его доброго имени.
Блок же откровенно уклонялся от подобной показной «отваги». «Все-таки им уловить меня не удастся, я найду способ от них избавиться», - заносит он в записную книжку, и видно, что один из возможных способов - самоубийство.
Он обращается к друзьям с просьбой помочь ему: если уж не удастся избежать мобилизации, пусть его отправят в какое-нибудь скромное место.
Некоторых это возмущало.
- Мне легче было бы телом своим защитить вас от пули, чем помогать вам устраиваться, - полушутя, полусерьезно выговаривал Блоку поэт В. А. Зоргенфрей.
- Уж если я не пошел в революцию, то на войну и подавно идти не стоит, - отвечал ему Блок.
В июле 1916 года его зачисляют в 13-ю инженерно-строительную дружину Всероссийского союза земств и городов, находившуюся в Пинских болотах. Полгода, проведенные им здесь, едва ли не самые бесцветные в его жизни; тут он, по собственному выражению, жил долго бессмысленной жизнью, почти растительной, ощущая лишь смутный «стыд перед рабочими», попавшими под его начало.
- На войне я был в дружине, должен был заведовать питанием, - вспоминал он позже. - А я не знал, как их питать.
Тягостное существование в дружине во многом отражало всю бессмысленность, кошмарную одурь происходящего во всей стране, надорванной войной.
Но тут произошла Февральская революция, и Блок при первой возможности вырвался в Петербург, надеясь отделаться от «бестолочи дружины».
Возвратившись в Петербург, Блок оказался как будто в новой стране, «бродил по улицам, смотрел на единственное в мире и в истории зрелище, на веселых и подобревших людей, кишащих на нечищеных улицах без надзора».
Примерно через месяц, окидывая взглядом пережитое и узнанное за это время, он заносит в записную книжку слова, полные робкой надежды: «Начало жизни?»
- Как же теперь... ему... русскому народу... лучше послужить? - повторял он в эти дни, как когда-то при вести о рождении ребенка: «Как же теперь... его... Митьку... воспитывать?»
Блок признается себе, что у него еще нет «ясного взгляда на происходящее».
Мережковские представили ему переворот в самом радужном свете, небрежно обмолвились о своем знакомстве с новой восходящей звездой - министром юстиции Керенским.
Вдруг припомнилось, как у тех же Мережковских в 1905 году оказался полный надежд адмирал Рожественский и рассказывал, как поведет свою эскадру... оказалось, к Цусиме.
Ленин - это имя стало все чаще всплывать вокруг. Во время возвращения в Москву, куда Блок ездил на репетиции «Розы и Креста» в Художественном театре, в купе вместе с поэтом оказался француз, который с пеной у рта ругал Ленина.
Блок вежливо, но с внутренним сопротивлением слушал соседа, наслаждавшегося своей «беспощадной европейской логикой» - рассуждениями, почерпнутыми из всех этих «Тан» и «Фигаро», чьи хозяева были не на шутку обеспокоены возможностью выхода России из войны.
Это был «типичный буржуа», как определил его Блок, и поэтому Ленин ничуть не проигрывал от такой критики.
Не нашли в нем поддержки и сетования на «угрозу» со стороны «ленинцев», которые содержались в письме жены, игравшей в это время в Пскове.
«Как ты пишешь странно, ты не проснулась еще, - отвечает он ей 3 мая. -...Неужели ты не понимаешь, что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах?»
Судьба словно бы предоставляет Блоку возможность столкнуться со «старой пошлостью» в самом ее махровом виде: он назначается редактором стенографических отчетов Чрезвычайной следственной комиссии. Эта комиссия была учреждена для расследования деятельности бывших царских министров и сановников.
«Я вижу и слышу теперь то, чего почти никто не видит и не слышит, что немногим приходится наблюдать раз в сто лет», - взволнованно пишет он жене 14 мая. |