Однако как далеки стихи, написанные Блоком в эти дни, от поверхностного ликованья:
Вися над городом всемирным,
В пыли прошедшей заточен,
Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
И предок царственно-чугунный
Все так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на домах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
Да, ощущение исторической исчерпанности самодержавия определяет всю структуру образов стихотворения: «в пыли прошедшей заточен... самодержавный клонит сон... слепы темные дворцы».
Оно в эти дни, что называется, носилось в воздухе.
«Возвращаясь домой мимо Зимнего дворца с часовыми, как при какой-нибудь Екатерине или Павле, я думал, как это далеко, как запустело, лишено всякого смысла кажется все это и стоит он как исторический памятник, как дворец каких-нибудь Дожей», - записывает 9 октября 1905 года М. Кузмин.
«Слепота темных дворцов», упорно не желавших считаться с временем, раздражала даже писателей отнюдь не революционного склада и толкала их на оппозиционные выходки.
Так, В. В. Розанов опубликовал в «Весах» заметку об устроенной Дягилевым Выставке исторических русских портретов, где саркастически противопоставлял «блистательному» прошлому русской истории картину И. Е. Репина «Заседание Государственного Совета»:
«Ни в каком месте, ни на улице, ни в собрании я не видел такого множества ничем не характеризованных лиц. Со спины (напр., вид одного - докладчика) они еще как-то значительнее, чем с лица. Как повернуть, лицом или в профиль к зрителю - руки опускаются!
...И колдун этот Репин: сперва я сказал себе: «где же его талант? где эти спины и лица запорожцев?! Как все серо тут: бессильна кисть». Но к концу часа я догадался: «хитрец, он именно дал только то, что видел: ничего больше». Это - картина великая, это - Карфаген, перед разрушением. Carthago delenda est... {Карфаген должен быть разрушен... (латин.).}»
Подписью к этой репинской картине могли бы служить строки из блоковского стихотворения «Сытые»:
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги.
Но поэт расслышал сквозь гул ликований и то, что лик «дарованной свободы» скрывает «лик змеи», что на самом деле «несчастных, просящих хлеба, никому не жаль» («Еще прекрасно серое небо...»).
Очень любопытен эпитет, которым Блок характеризует «голос черни»: «многострунный». Тут заключена мысль о богатстве его всевозможных оттенков и одновременно о том, что среди них есть трагически противоборствующие между собой (впоследствии эта мысль воплотится в образный строй поэмы «Двенадцать»).
1905 год - первое испытание «на излом» многих человеческих взаимоотношений, дружб и привязанностей. Первые трещины бегут по стенам, которые доселе казались незыблемыми.
После летнего визита А. Белого и С. Соловьева в Шахматове отношения их с Блоком становятся крайне напряженными, находящимися на грани разрыва.
Однажды, получив письмо от Блока, Сергей Соловьев пришел в такое неистовство, что «почуял в себе начало Петра, а в нем - Алексея», как он признавался Белому. Речь идет о Петре Первом, как известно, казнившем сына Алексея.
«Пути наши с Блоком круто разошлись. Переписка оборвалась», - вспоминал С. Соловьев об этом времени.
Неизвестно, не последовал бы примеру своего старого друга и Андрей Белый, если бы его не понуждали сохранять общение с Блоком обстоятельства романического свойства.
Но все-таки Белый устраивает Блоку форменный допрос с пристрастием, недовольный новыми нотками, звучащими в стихах певца Прекрасной Дамы:
«...Я говорю Тебе, как облеченный ответственностью за чистоту одной Тайны, которую Ты предаешь или собираешься предать. Я Тебя предостерегаю - куда Ты идешь? Опомнись!.. Прости за прямоту. Но сейчас ничто не мешает мне сказать, ибо я - властный».
Ответ Блока выдержан в очень смиренном тоне, но тем заметнее на этом фоне ноты некоторого вызова и иронии:
«Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают».
Столкновение сглажено, и оба вновь уверяют друг друга во взаимной любви. Блок благодарит Белого за то, что из-за него снова «любит всех Мережковских, которых осенью начинал забывать». Но впоследствии, в исторической перспективе, он припомнит 1905 год, который впервые серьезно «разделил» его с Мережковскими. |